'#6. Тексты : texts';
'Library_ChapterController_actionView';
'#library_chapter_view_';
id (статус) 2763 (3)
Сортировка
Краткое название Провинция Британия
Полное название Провинция Британия
Идентификатор ссылки (англ.) provincia-britania-1608269632
Сайт library.qwetru.ru
Смотреть на сайте https://library.qwetru.ru/texts/istoria-anglii/provincia-britania-1608269632/
Метки не определены
Ключевое слово (главное) отсутствует
Время обновления 20-12-2020 в 16:07:12
Управление временем
Время действия не указано
Изменить дату и время
Глава к тому История Англии
Время чтения: 18мин.
Слов: 2672
Знаков: 31806
Описание (тег Descriptiion)
Метаданные
Комментарии отсутствуют
Примечания отсутствуют
Ключевые слова:

не определены

Контент: 5201.
Панель:
Статус: 3 - Активен.
Недавние правки (всего: 3)
Дата Время Слов
1769083974 491412 часов 12 минут 53 секунды 1
1769058490 491405 часов 8 минут 9 секунд 1
1768932109 491370 часов 1 минута 48 секунд 1
Фото отсутствует

Галереи, созданные для модели

Добавить галерею

Галереи, связанные с моделью

Связать галлерею
Работа со ссылкой
provincia-britania-1608269632
Править идентификатор
/texts/istoria-anglii/provincia-britania-1608269632/
Редактировать ссылку
Ключевые слова не определены
Материалы не загружены
Заметки не написаны
Черновики не созданы
Текст

Земля, на которой мы живем, некогда имела высокую поэтическую привилегию быть краем света. Благодаря пограничному положению ее именовали Ultima Thule [219], рубеж небытия. Когда на эти острова, затерянные в северных морях, упал взгляд Рима, латиняне ощутили, что наконец достигнут самый удаленный край обитаемого мира – что ж, тем больше следовало гордиться обладанием им.

Это впечатление не было ошибочным, даже с точки зрения географии. В здешних землях на границе всего сущего действительно было нечто достойное наименования «крайний». Британия – не столько остров, сколько архипелаг; по крайней мере ее изрезанная береговая линия похожа на лабиринт из заливов и полуостровов. Не так уж много найдется стран, где можно так же просто и неожиданно наткнуться на море посреди полей или на поля посреди моря. Кажется, что великие реки не столько встречаются в океане, сколько прячутся друг от друга между холмами: земля, в целом низменная, поднимается к западу, нагромождая горы.

И островитяне были под стать своей земле. Разные, как и нации, на которые они сейчас разделены -шотландцы, англичане, ирландцы, валлийцы западных возвышенностей – все они выходили за рамки скучной упорядоченности внутренних германцев или здравого смысла французов, способного быть и яростным, и банальным. Есть что-то общее у всех британцев, что даже Акт о союзе[220] не смог разодрать в клочья. Наиболее подходящее имя для этого общего – отсутствие гарантий безопасности; именно оно тянет людей погулять по опасным утесам или заглянуть за край. Тяга к приключениям, вкус к свободе, юмор без мудрствования – загадки как для критиков островитян, так и для них самих. Их души подтачивало море, как и их берега. Они склонны к смущению, замечаемому всеми иностранцами; оно выражается в том, как ирландцы путаются в словах, а англичане -в мыслях. Для ирландцев говорить нелепицами – это практически законное право, символ языка.

Но собственная нелепица Джона Булля[221], английская нелепица – это «безгласный вол мысли», постоянная затуманенность сознания. Мысли тут всегда двоятся, как отражения в зеркалах вод. Из всех людей англичане наименее привязаны к чистому и классическому, к той имперской четкости, которую французы воспринимают тонко, немцы грубо, а вот британцы – практически никак. Они вечные колонисты и эмигранты, они дома в любой стране.

Но в своей стране они – изгои. Они разорваны между любовью к дому и любовью ко всему остальному, объяснением и символом чего может быть только море. Именно этот разрыв можно найти в безымянном детском стишке – самой точной строке в английской литературе, тупо повторяемой во всех других английских стихах: «Через холмы и далекие дали»[222].

Великий и рациональный герой, первый завоевавший Британию (не так уж важно, кто именно – одинокий полубог из «Цезаря и Клеопатры» или кто-то другой), определенно был латинянином из рода латинян. Именно он описал найденные им острова со свойственной стальному перу лапидарной объективностью. Но краткие записи о британцах Юлия Цезаря оставляют нас с ощущением таинственной недоговоренности – и дело вовсе не в авторском неведении. Видимо, тайна обусловлена чем-то жутким – их языческим священством. Ныне бесформенные камни, выстроенные в символическом порядке, свидетельствуют о жизни и труде тех, кто их поднял. Вероятно, верования британцев были почитанием природных сил; и эти камни можно считать основанием той темы в островном искусстве, что пропитана стихией. При столкновении мировой империи с патриархальным язычеством, первую должно было ужаснуть то, что обычно вырастает из поклонения естественному – я имею в виду противоестественное. Но практически обо всем, что является темой современных противоречий, Цезарь молчит.

Он хранит молчание о том, был ли язык местных жителей кельтским; некоторые из упомянутых им топонимов вызвали предположение, что частично или целиком эти земли уже были тевтонскими. Я не намерен обсуждать истинность этих гипотез, но я готов обсуждать их значимость, по крайней мере в отношении того, что касается моей скромной задачи. Эта значимость, скорее всего, очень сильно преувеличена. Цезарь оставил нам в качестве свидетельства лишь мимолетный взгляд путешественника; впоследствии, через значительное время, римляне вернулись и превратили Британию в римскую провинцию. Но и тогда они продолжали демонстрировать полнейшее безразличие к вопросам, возбуждающим ныне мудрейших профессоров. Заботило их вот что: как взять у британцев и дать британцам то, что они уже брали у галлов и давали галлам. Мы не знаем, кем были британцы до римлян (как не знаем, кем являются британцы сейчас) – иберами, ким-врами или тевтонами. Но мы знаем, что за короткий срок они стали римлянами.

И сейчас в современной Англии обнаруживаются следы тех времен, например, римские мостовые. Такие античные древности скорее преуменьшают, чем подтверждают реальность Рима. Из-за них нечто весьма далекое кажется очень близким, а нечто еще живое – мертвым. Они сродни эпитафии человеку, помещенной на парадную дверь его жилища. Возможно, эпитафия эта вполне хвалебная, но к ней все же трудно отнестись как к объективной характеристике личности. Важно, что Франция и Англия – это не места, где есть остатки следов присутствия Рима. Они сами – остатки Рима. На самом деле сохранилось не так уж много реликвий, но они все чудотворны. И ряд тополей – ничуть не меньшая реликвия Рима, чем ряд колонн.

Почти все, что мы называем творением природы, выросло, как грибы, над подлинным творением человека; наши леса – это мхи на костях гигантов. Под семенами наших посевов, под корнями наших деревьев -фундамент, которому черепки керамики и осколки кирпичей служат основой; краски наших полевых цветов повторяют краски римской мостовой.

Британия была полностью римской целых четыре века: дольше, чем она была протестантской, гораздо дольше, чем она была индустриальной. Придется в нескольких строках сказать, что означает «быть римским» – без этого понимания исчезнет смысл произошедшего впоследствии. «Быть римским» не означает «быть поглощенным субъектом» в том смысле, в каком одно дикое племя порабощает другое, или в том смысле, в каком циничные политики нашего времени с удовлетворением наблюдают за исчезновением ирландцев. И завоеватели, и завоеванные были язычниками; и те, и другие имели установления, кажущиеся нам символами бесчеловечности язычества: триумфы, рынки рабов, недостаток чувства национального, свойственного современной истории.

Но Римская империя не уничтожала народы, скорее, она создавала их. Британцы изначально не гордились тем, что они британцы; но вот быть римлянами – это уже составляло предмет гордости. Римская сталь имела свойства магнита, такие же, какие имеет меч. На самом деле Римская империя напоминала круглое стальное зеркало, подходя к которому каждый народ видел себя. Для Рима сама малость общественного происхождения была основанием для величия общественного эксперимента. Сам по себе Рим не мог править миром, да и ничем более Ратлэнда[223]. Я имею в виду то, что они не могли управлять другими расами, как спартанцы управляли илотами или как американцы управляют неграми.

Столь громадная машина должна была быть человечной; ее рычаги должны были быть приспособлены под хват любой человеческой руки. Рим неизбежно становился все менее римским по мере того, как все больше становился империей; не так уж много времени прошло с момента римского завоевания Британии, как Британия стала давать Риму императоров. Именно из Британии, как хвастаются британцы, пришла на трон императрица Елена, мать Константина. И это был тот самый Константин, который, как знают все, подписал Миланский эдикт[224]и приколол его на свой щит – все дальнейшие поколения сражаются с тех пор, не жалея сил: одни, пытаясь сохранить его, другие, пытаясь сорвать и бросить прочь.

Ни один человек не способен остаться беспристрастным к этой великой революции. Даже писатель нашего времени с его претензией на праздность не способен на это. Свершилась самая революционная из всех революций – она сопоставила мертвое тело на деревянной крестовине для рабов с божественными небесами – что давно уже общее место, однако не перестающее поражать своей парадоксальностью. Не вдаваясь больше в великую суть произошедшего, надо добавить, что даже дохристианский Рим рассматривался европейцами позднейших времен как нечто мистическое. Ярче всего это, вероятно, отразил Данте; но образ христианского Рима насквозь пронзил Средневековье, и до сих пор призрак его тревожит современный нам мир. Этот Рим чтили как Человека, могучего Человека, принесшего впоследствии себя в жертву, но через эту жертву сделавшего все когда-либо возможное для Человека.

Божественная необходимость дала Риму успех с условием: для его достижения придется пасть. Именно поэтому школа Данте предполагала, что, когда римские солдаты убивали Христа, они действовали не только по человеческому праву, но и по праву божественному. Слабый человеческий закон мог не сработать в самый важный момент, не проявить себя как истинный закон, а обернуться военным беззаконием. Поэтому Бог действовал посредством Пилата так же, как и посредством Петра. Поэтому средневековый поэт так настаивал, что римское правительство – это хорошее правительство, а не узурпаторы.

И именно из этой данности исходит христианская революция, утверждающая, что даже это, в общем-то, хорошее правительство сотворило зло. Оказалось, что даже хорошее правительство все же недостаточно хорошо, чтобы распознать Бога среди воров. Важно не только то, что произошел колоссальный сдвиг в сознании – потеряна была целостная языческая картина мира, в которой государство или город могут быть в ответе за все. Важно то, что этот сдвиг дал человеку своего рода право на оправдание возможности вечного мятежа. Именно об этом надо помнить, когда речь идет о первой половине английской истории – ведь весь ее смысл заключается в споре священников и королей.

Двойная власть государства и религии – единственное, что непрерывно протянулось через столетия; и до того, как между ними возникли первые конфликты, власть эта установилась повсеместно и единообразно. Как бы она ни зарождалась, как правило, она стремилась к равенству. Конечно, не обходилось без рабства, как в самых демократических государствах античности. Конечно, существовало отвратительное чиновное самодовольство, как в самых демократических государствах нашего времени. Но не было ничего похожего на то, что в наше время понимают под аристократией, и еще меньше похожего на то, что понимают сейчас под расовым господством. И пока изменения шли по двум уровням – равных между собой граждан и равных между собой рабов, – они заключались в медленном росте силы церкви за счет силы империи. Необходимо отметить, что и великое исключение из принципа равенства – институт рабства – медленно изменялся по линии перераспределения двух этих сил. Он слабел вместе со слабеющей империей, его ослабляла и усиливающаяся церковь.

Рабство было для церкви не пробелом в учении, а поводом для усилия воображения. Аристотель и мудрецы язычества, определившие набор рабских (или «полезных») ремесел, рассматривали раба как инструмент, как топор для рубки дерева или чего-либо иного, что хотелось срубить. Церковь не отрицала необходимость рубки, но она чувствовала то же самое, что чувствует ювелир при резке стекла алмазом. Ее беспокоили соображения о том, что алмаз куда ценнее стекла. Поэтому христианство не могло позволить себе языческую простоту – допустить, что есть люди, предназначенные для выполнения работы; ведь работа была куда менее ценна, чем то бессмертное, что заключалось в человеке.

Примерно на этой стадии находилась Англия, когда произошел ставший притчей во языцех случай с Григорием Великим и его оговоркой. Римская традиция утверждала, что пленные варвары должны приносить пользу. Мистицизм же святых счел их украшением, и слова Папы «non Angli, sed Angelí»[225]значили скорее «не рабы, но души». К слову, заметим, что в современной стране ортодоксального христианства – России – крепостные всегда упоминались как «души». Слова великого Папы, пусть уже и порядком затасканные, возможно, – первый отблеск золотых нимбов высокого христианского искусства.

Итак, церковь, у которой были определенные недостатки, по самой своей природе работала на стороне общественного равенства; предполагать, что церковные иерархи были своего рода аристократией или же сплетались с аристократиями, – историческая ошибка. Они были аристократией наоборот: в идеале последние должны были становиться первыми. Ирландская нелепица «этот человек так же хорош, как и тот, но гораздо лучше» содержит зерно истины, как и многие парадоксы: истина – в связи христианства и идеи гражданства. Единственный из всех вышестоящих, святой не подавляет достоинство других людей. Он не осознает своего превосходства, зато острее прочих чувствует свою приниженность.

Но пока миллион рядовых священников и монахов, как мыши, грызли путы древнего рабства, шел и другой процесс – его можно назвать ослаблением империи. Сейчас механизм этого процесса объяснить исключительно сложно. Но он повлиял на все государственные установления и институции, и в первую очередь – на институт рабства. Сильнее всего этот процесс сказался именно на Британии, простершейся на границе и отчасти даже за границей Римской империи. Но случай Британии тем не менее нельзя рассматривать отдельно от других.

Преподаваемая в школах древняя история Англии практически лишена смысла из-за попытки рассматривать ее в отрыве от единого христианского мира, частью которого мы были и гордость за который испытывали. Я хорошо осознаю резонность вопроса мистера Киплинга: «Что знают об Англии те, кто знает лишь Англию?», но все же дистанцируюсь от его убеждения, что мы должны расширить свое британское мировоззрение изучением Вагга-Вагга и Тимбукту. Поэтому надо, хоть это и сложно сделать в рамках краткого обзора, рассказать об одной вещи, имеющей отношение ко всей европейской расе.

Рим, хоть он и создал весь этот могучий и блистательный мир, оказался в нем слабейшим звеном. Центр империи становился со временем все бледнее и бледнее, пока вовсе не исчез. Рим в той же степени освободил мир, в какой правил им раньше. Но править дальше он уже не мог. Спасенный присутствием

Папы с его нарастающим священным статусом, Вечный город стал похож на один из провинциальных городов империи. Естественный распад связей между городами привел к результату более значительному, чем тот, к которому могло привести отложение бунтующих провинций. Наступила анархия, а вот мятежа не было. Для мятежа необходимы цели и задачи, а следовательно, и руководство. Гиббон[226] назвал свой великий эпос в прозе «История упадка и разрушения Римской империи». Империя действительно падала, но так и не рухнула. Она сохранилась до наших дней.

Децентрализация и дрейф провинций друг от друга также, хотя и менее прямым путем – даже по сравнению с путем церкви, – подтачивали устои античного рабовладельческого государства. Местные интересы привели к тому, что вожди регионов сделали выбор в пользу уклада, позже названного феодализмом, и о нем мы поговорим отдельно. Владение человека человеком как личной собственностью при этой местной власти стало исчезать; однако негативные последствия рабства по-прежнему давали о себе знать, несмотря на огромное положительное влияние церкви. Позднее языческое рабство, на которое все больше и больше похож наш индустриальный труд, разрослось так, что в конце концов вышло из-под контроля.

Подневольный человек вдруг обнаружил, что осязаемый господин теперь от него дальше, чем неосязаемый Господь. Раб превратился в крепостного – он уже мог запереть ворота, но еще не мог отпереть их. Однако с того момента, как он стал принадлежать земле, пошел отсчет времени до того дня, когда земля станет принадлежать ему. Даже в самих терминах, определяющих статус подневольного человека, была отражена эта разница. Старый человек-стул отличался от нового человека-дома. Канут[227] мог позвать к себе свой трон, но если бы он захотел попасть в тронный зал, то должен был сам пойти к нему. Точно так же он мог приказать своему рабу бежать, но крепостному можно было приказать только одно – остаться. Эти два незначительных изменения характеризуют трансформацию орудия в человека. Его статус дал корни, а все, что имеет корни, приобретет и права.

Упадок подразумевал децивилизацию – потерю письменного слова, законов, дорог и средств сообщения, а также раздувание местных нюансов и капризов. На краях империи эта децивилизация дошла до откровенного варварства благодаря близости диких соседей, готовых слепо и глухо, как пожар, уничтожать любые плоды просвещения. Спасшиеся от страшного, апокалиптического нашествия подобных саранче гуннов преувеличивали происходящие изменения, называя эти века темными, а вторжение варваров – потопом, но преувеличением это выглядит в масштабах старой цивилизации. Однако то, что случилось на тех границах империи, с описания которых мы начали эту книгу, было именно потопом без преувеличений. Как раз на таком краю света находилась Британия.

Возможно, позолота римской цивилизации в Британии была потоньше, чем в других провинциях – доказательств этого, правда, немного, – но все равно это была очень развитая цивилизация. Жизнь кипела вокруг таких больших городов, как Йорк, Честер и Лондон – эти города постарше, чем нынешние графства, и уж конечно постарше, чем нынешние страны. Они были соединены скелетом больших дорог, которые до сих пор остаются хребтом Британии. Но с ослаблением Рима хребет начал ломаться под давлением варваров, пришедших сперва с севера, со стороны пиктов, живших за границей Агриколы[228] – ее провели там, где сейчас расположена шотландская низменность. Вся эта удивительная эпоха знаменуется переменчивыми союзами племен и торгами с наемниками: варварам платили – либо за то, чтобы они пришли, либо за то, чтобы они ушли.

Кажется естественным, что в этой неразберихе римская Британия попыталась купить помощь воинственных племен, живших на «шее» Дании -там, где сейчас находится герцогство Шлезвиг. Их призвали, чтобы они дрались с вполне определенным противником, но они дрались со всеми подряд, и этот кавардак длился целое столетие, за которое римские мостовые превратились в ямы и ухабы. Думаю, нет большого греха в том, чтобы не согласиться с историком Грином, когда тот утверждает, будто бы для современного англичанина нет большей святыни, чем Рамсгейт, где, как предполагается, и высадились дружины из Шлезвига, или когда он утверждает, что с их приходом и началась подлинная история нашего острова. Куда вернее было бы сказать, что на этом она едва не закончилась, причем явно преждевременно.

Провинция Британия
Время действия
Время не указано
Персонажи
Идея текста
Сюжет
План действий
Заметки
Дополнительные поля
Дополнительные поля отсутствуют