'#6. Тексты : texts';
'Library_ChapterController_actionView';
'#library_chapter_view_';
id (статус) 2777 (3)
Сортировка
Краткое название Аристократы и недовольные
Полное название Аристократы и недовольные
Идентификатор ссылки (англ.) aristokraty-i-nedovolnye-1608269991
Сайт library.qwetru.ru
Смотреть на сайте https://library.qwetru.ru/texts/istoria-anglii/aristokraty-i-nedovolnye-1608269991/
Метки не определены
Ключевое слово (главное) отсутствует
Время обновления 20-12-2020 в 16:13:11
Управление временем
Время действия не указано
Изменить дату и время
Глава к тому История Англии
Время чтения: 20мин.
Слов: 2902
Знаков: 35561
Описание (тег Descriptiion)
Метаданные
Комментарии отсутствуют
Примечания отсутствуют
Ключевые слова:

не определены

Контент: 5215.
Панель:
Статус: 3 - Активен.
Недавние правки (всего: 2)
Дата Время Слов
1770132076 491703 часа 21 минута 15 секунд 1
1768932325 491370 часов 5 минут 24 секунды 1
Фото отсутствует

Галереи, созданные для модели

Добавить галерею

Галереи, связанные с моделью

Связать галлерею
Работа со ссылкой
aristokraty-i-nedovolnye-1608269991
Править идентификатор
/texts/istoria-anglii/aristokraty-i-nedovolnye-1608269991/
Редактировать ссылку
Ключевые слова не определены
Материалы не загружены
Заметки не написаны
Черновики не созданы
Текст

Грустно сознавать, что многие банальности по сути своей – весьма тонкие вещи. Скучными и заезженными они становятся от машинальных повторений. Каждый, кто видел первый луч, проникший в окно, знает, что дневной свет не только красив, но и загадочен, как сияние луны. Бесцветным солнечный свет кажется из-за того, что оттенок его слишком тонок. Так же и патриотизм, особенно английский патриотизм, опошленный томами словесного тумана, по сути своей все еще тонок и мягок, как наш климат. Имя Нельсона, которым заканчивается прошлая глава, могло бы отлично выразить его. Хотя это имя роняли и били, как старую жестянку, удуши его носителя куда больше сходства с изящной и хрупкой вазой, какими они были в XVIII столетии.

Легко обнаружить, что самые избитые из нынешних, связанных с патриотизмом вещей в основе своей вполне соотносятся с подлинной правдой и смыслом как жизни, так и времени, пусть до нас они чаще доходят бородатыми шутками. Словосочетание «дубовые сердца»[402], например, весьма недурно характеризует изящную сторону Англии. Может быть, оно – ее лучшая характеристика. Из дуба делали не только дубины и корабли: английские джентльмены вовсе не считают, что выглядеть дуболомами – это прилично. Здесь другое: само имя дуба навевает образ темных, но уютных интерьеров университетов и загородных домов, где великие джентльмены, еще не выродившиеся, чуть не сделали английский язык латынью, а английское вино -портвейном.

Образ этого мира не исчезнет бесследно. Его осеннее сияние перешло в кисти великих английских портретистов. Им в большей степени, чем иным людям того времени, была дана сила почувствовать красоту и радость своей земли. И они обессмертили свои чувства широкими и мягкими мазками. Посмотрите без предубеждения, как будто видите впервые, на холсты Гейнсборо[403], который писал девушек, как пейзажи – столь же прекрасными и столь же погруженными в сонную негу. Посмотрите, какими невесомыми художник сделал их платья. Они летят, как будто их шили не здесь – не на земле, а выше. И тут обретает смысл еще одна стертая фраза, обычно произносимая вдали от родины, за морями. Слова снова становятся свежими и музыкальными, как будто прежде вы их еще ни разу не слышали: «За Англию, задом, за красоту».

Когда я думаю об этом, у меня пропадает желание брюзжать о великих джентльменах, которым наши отцы объявили войну. Действительно, связанные с ними проблемы были куда глубже тех, которые можно исправить простым брюзжанием. Дело было в самом исключительном классе английского общества, но не в исключительности его жизни. Он интересовался всем, чем угодно, однако по большей части это был личный интерес, который не касался окружающих. Во всяком случае те ограничения, которые он допускал из рационалистических соображений, касавшихся средневекового и современного мистицизма, вовсе не должны нас шокировать какой-то сверхъестественной негуманностью. Главный изъян в их душах – для тех, кто считает это изъяном – заключался в их полном и самодовольном язычестве. Правила хорошего тона, принятые ими, полагали старую веру мертвой. Те же, кто полагал ее еще живой, вроде великого Джонсона, считались эксцентриками.

Французская революция была мятежом, ознаменовавшим формальные похороны христианства. За ней последовала череда метаний – в том числе и возвращение трупа к жизни. Однако скептицизм был не просто олигархической оргией, творящейся в стенах клуба «Адский огонь», который из-за своего вызывающего названия считался сравнительно ортодоксальным. Он присутствовал и в духовной атмосфере среднего класса, например, в шедевре «Нортенгерское аббатство»[404], которое мы обычно вспоминаем в силу его древности, а не потому, что оно аббатство. Тут все абсолютно ясно – этот случай можно назвать «атеизм Джейн Остин».

К сожалению, в отношении английского джентльмена – пусть он как личность и будет галантен и великодушен – со всей определенностью можно утверждать, что его честь выросла из бесчестья. Он как бы находится в положении аристократа из романа, чье великолепие отмечено пятном мрачной тайны, уязвимым для шантажа. В первую очередь у него имелся досадный момент в родословной. Иные герои провозглашали, что они произошли от богов, которые были величественнее, чем они сами. Но наш джентльмен оказался куда более героическим, чем его предки. Их слава связана не с Крестовыми походами, а с великим грабежом. Их отцы пришли не с Вильгельмом Завоевателем, а лишь лукаво помогали приходу Вильгельма Оранского.

Его собственные подвиги часто были воистину романтичны – он совершал их в городах султанов Индии или в морском бою на деревянных кораблях. Но подвиги основателей его рода выглядели болезненно реалистично. В этом смысле великие джентльмены скорее ближе к наполеоновским маршалам, чем к нормандским рыцарям, однако не дотягивают и тут. Маршалы могли происходить из крестьян и лавочников, но олигархи происходили из ростовщиков и воров. Таков, хорош он или плох, парадокс Англии: ее типичный аристократ был типичным выскочкой.

Но была и еще одна, худшая тайна. Семьи новой английской знати не только положили кражу в свое основание – эти семьи продолжали красть. Такова неприглядная правда: все XVIII столетие, под речи великих вигов о свободе, под речи великих тори о патриотизме, в годы Вандиваша и Плесси[405], в годы Трафальгара и Ватерлоо в главном сенате страны неизменно шел один и тот же процесс – парламент билль за биллем продолжал огораживание в интересах крупных землевладельцев тех самых общинных земель, которые сохранились в крестьянском пользовании со Средних веков.

Это не только игра слов, это роковая политическая ирония нашей истории – общины уничтожались именно Палатой общин. Само слово «община», как мы уже отмечали, утратило свое моральное значение и превратилось в обычный топографический термин для обозначения никчемной, заросшей кустами земли или просто пустырей, которые не имело смысла присваивать. В XVIII веке последние выжившие общины связывались только с историями о разбойниках с большой дороги, до сих пор встречающимися в наших книгах.

Таков мистический грех английских помещиков – оставаясь человечными, они разрушали человечность вокруг себя. Их собственный идеал, более того – их собственный уклад жизни, был куда великодушнее и мягче, чем суровые будни пуритан или дикость прусской знати. Но земля ссыхалась под их улыбками, как под алчными взглядами пришельцев. Будучи англичанами, они оставались по-своему природно добры, однако их положение основывалось на лжи, и эта двойственность превратила добродушие в жестокость.

Французская революция бросила вызов, и вигам пришлось снять маски. Они оказались перед выбором: смогут ли их умы примириться с демократией или же им проще признать, что они – аристократы. Виги предпочли – что и продемонстрировал их философский эталон Бёрк – быть настоящими аристократами. Итогом этого выбора стал Белый Террор – период антиякобинских репрессий. Он со всей определенностью показал, кому виги на самом деле симпатизировали.

Коббет, последний и величайший из йоменов, класса мелких фермеров, постепенно съедаемого крупными землевладениями, – был брошен в тюрьму всего лишь за протест против бичевания английских солдат немецкими наемниками. В том диком разгоне мирного митинга, который получил название «битвы при Питерлоо», участвовали именно английские солдаты, однако действовали они именно в духе германских. Одна из горьких насмешек, то и дело липнущих к нашей истории, заключалась в том, что старый йоменский дух подавляли солдаты, все еще называвшиеся «йоменами».

Имя Коббета здесь принципиально важно – и оно часто игнорируется как раз в силу того, что важно. Коббет был единственным, кто видел тенденцию своего времени в ее целостности и кто бросил ей вызов именно как некоему целому. Он был единственным и вышел на бой в одиночестве. Вся наша новая история проходит под знаком того, что, невзирая на ведущуюся борьбу, массы безмолвствуют. Они хранят молчание потому, что борьба теперь обычно -постановочное шоу. Большинство людей понимают, что партийная система может считаться народной лишь в том смысле, в каком народны футбольные матчи. Но во времена Коббета еще имели место более животрепещущие разногласия, не столь поверхностные – это были разногласия, вызванные обстоятельствами, которые разделили старых сельскохозяйственных джентльменов XVIII века и новых торгово-промышленных джентльменов века XIX.

Именно они в первой половине XIX века породили несколько бурных дискуссий между помещиками и торговцами. Торговцы обратились к важному экономическому тезису – требованию свободы торговли – и обвинили помещиков в том, что те вынуждают голодать бедноту, поддерживая высокие цены на хлеб ради сохранения своих сельскохозяйственных доходов. Позже помещики нанесли весьма результативный ответный удар, обвинив торговцев в жестоком обращении с бедными – их заставляли перерабатывать на фабриках ради сохранения коммерческого успеха торговцев.

Принятие законов о фабриках по существу выглядело признанием жестокости, на которой были построены новые индустриальные отношения. Точно так же отмена хлебных законов по существу выглядела признанием слабости и непопулярности помещиков, разрушивших последние остатки мелкого фермерства, способного защитить свои поля от наступления заводов. Эти непримиримые разногласия переносят нас в самое сердце викторианской эпохи.

Но еще задолго до викторианской эпохи Коббет увидел и сказал, что эти разногласия непримиримы лишь условно. Скорее, утверждал он, о непримиримости тут нет и речи. Он мог бы сказать, что и сельскохозяйственный горшок, и индустриальный котелок – оба черны, потому что оба закоптились на одной и той же кухне. И по сути он был бы прав. Великий индустриальный адепт котлов Джеймс Ватт (который из котла в итоге сделал паровую машину) был для своего времени типичен. Он считал старые ремесленные гильдии отжившими, несовременными, не способными помочь ему в его исследованиях. Поэтому он обратился к богатому меньшинству, которое с этими гильдиями воевало со времен Реформации.

А вот преуспевающего крестьянского горшка, вроде того, о котором говорил Генрих Наваррский[406], для союза с котлом не нашлось. Другими словами, отсутствовало, в строгом смысле этого слова, «общинное богатство»[407], потому что богатство, которое росло и которого становилось все больше, делалось все менее и менее общим. Похвала ли это, хула ли это, но прикладная промышленная наука и предпринимательство оказались на поверку новым экспериментом старой олигархии, ведь старая олигархия всегда была готова к новым экспериментам – начиная с Реформации. Понимание этого свидетельствует о ясном уме, скрытом за горячим нравом Коббета: именно в Реформации он видел корни как помещиков, так и промышленников и призывал людей освобождаться из-под гнета тех и других.

Нельзя сказать, что подобные призывы были тщетны – люди предпринимали больше усилий к своему освобождению, чем принято думать. В английской истории много умолчаний. Если уж образованный класс мог легко подавить восстание, то еще легче ему было избавиться от письменных свидетельств о нем. Так повелось с замалчивания особенностей великой средневековой революции, провал которой или, скорее, предательство которой стало главным поворотным пунктом нашей истории. Так случилось и с восстаниями против религиозной политики Генриха VIII. Так случилось и с сожженными скирдами и разбитыми окнами в мятежах эпохи Коббета. Грозная мятежная толпа вновь возникла на мгновение в нашей истории, но этого мгновения хватило, чтобы она успела показать один из своих родовых признаков – обрядность.

Ничто так не задевает недемократичных доктринеров, как театральность демократических действий, совершаемых всерьез, при свете дня. Эти действия разочаровывают их своей непрактичностью – точно так же, как стихи и молитвы. Французские революционеры штурмовали пустую тюрьму просто потому, что она была большая, каменная и неприступная -она символизировала махину монархии, без этого она была бы просто сараем.

Английские мятежники тщательно дробили общинный жернов просто потому, что он был большой, каменный и его трудно было раздробить – и еще потому, что он символизировал махину олигархии, заставлявшую бедноту склонять к земле лица. Они запрягали отличавшихся особой жестокостью управляющих своего землевладельца в телегу и водили их в таком виде по графству, показывая во всей красе небесам и землям. После этого управляющим позволяли уйти, что подчеркивает явную национальную особенность движения. Довольно типично для английской революции присутствие телеги и отсутствие гильотины.

Как бы то ни было, эти угольки революционной эпохи были жестоко растоптаны. Жернов продолжал (и продолжает) молоть неотвратимо – мелко в библейском смысле, – и в итоге большинства политических кризисов запряженной в телеге оказывалась сама мятежная толпа. Но, конечно, и мятежи, и последовавшие за ними репрессии в Англии выглядели лишь бледными тенями жуткой революции и жуткого возмездия, увенчавших параллельные процессы в Ирландии. Террор, в Англии оказавшийся лишь недолговременным и отчаянным оружием аристократов (надо отдать им должное: он не соответствовал их темпераменту – у них не было ни достаточной болезненной жестокости, ни логики и последовательности терроризма), в более духовной атмосфере Ирландии обратился в пылающий меч религиозного и расового безумия.

Питт Младший, сын Чатема[408], не был готов занять место своего отца и уж точно не был готов (таково мое твердое мнение) занять то место, которое ему обычно отводится в истории. Но даже если бы он был достоин бессмертия, его ирландские уловки, казавшиеся оправданными в то время, бессмертия никак не заслуживали. Питт Младший был совершенно искренне убежден в необходимости коалиций против Наполеона, ради чего подстегивал более бедных союзников Англии при помощи ее торговых богатств – этим он занимался с бесспорным талантом и упрямством. И в то же самое время он столкнулся с враждебным ирландским восстанием и с потенциально враждебным ирландским парламентом. Последний он усмирил с помощью постыдной взятки, а первое – с еще более постыдной жестокостью, которую оправдывал вынужденным противодействием тирану[409]. Но если свои нечистоплотные уловки он совершал в состоянии паники, под давлением нависшей опасности, то и единственное их оправдание, -что они были следствием паники и опасности.

Питт был готов освободить католиков – религиозный фанатизм не относился к числу пороков олигархии. Но он не был готов освободить ирландцев именно как ирландцев. Он даже не имел цели поставить Ирландию в строй как рекрута – он имел цель разоружить ее как врага. Поэтому его способ урегулирования конфликта с самого начала был основан на ложных предпосылках и в принципе не мог что-либо урегулировать.

Союз[410] казался насущной необходимостью, но он ничуть не походил на союз. Не для того он заключался, и никто не рассматривал его в таком качестве. Мы не только никогда не сможем сделать Ирландию английской, как французы сделали Бургундию французской, но мы этого никогда и не пытались. Бургундцы могут гордиться Корнелем, хотя Корнель был нормандцем, но мы бы ухмыльнулись, если бы ирландцы стали гордиться Шекспиром. Наше тщеславие привело нас к печальному противоречию: мы возжелали сочетать самосознание с чувством превосходства. Смеяться над ирландцем, когда он ведет себя как англичанин, и бранить его, когда он ведет себя как ирландец, – это чистейшее слабоумие.

В общем, союз никогда не распространял на Ирландию английские законы, но только меры принуждения и уступки, сделанные специально для Ирландии. Они чередовались в различной пропорции со времен Питта до наших дней: с той поры, когда О’Коннелл[411] с его многотысячными митингами заставил наше правительство прислушаться к призывам освободить католиков, и до Парнелла[412] с его препятствиями[413], который заставил правительство рассматривать Гомруль[414]. Но это шаткое равновесие поддерживалось лишь за счет внешних проблем Англии.

В конце XIX века стали заметны положительные изменения в отношении к ирландской проблеме. Гладстон – идеалистичный, хотя и непоследовательный либерал – с опозданием осознал, что свобода, борьбу за которую он с восторгом приветствовал в Греции и Италии, преступно попирается куда ближе к дому. Можно сказать, что он на пороге могилы обрел второе дыхание, продемонстрировав красноречие и убедительность новообращенного.

Другой государственный деятель, представляющий противоположный лагерь (и это особенно ценно), также продемонстрировал чудесное прозрение в отношении Ирландии: раз уж ирландцам можно быть нацией, то им следует разрешить быть крестьянами. Джордж Уиндэм[415] – великодушный, одаренный воображением, живой человек среди политиков – настаивал на прекращении удушения сельского хозяйства путем огораживаний, отвода земель под охотничьи угодья и грабительских рент; он говорил, что ирландцам, как того требовал Парнелл, надо просто вернуть власть в их фермах. В своих работах, когда дело касается трагедии народного восстания против Питта, он всегда пишет о нем в сочувственно-романтическом ключе, – что не удивительно, ведь Уиндэм состоял в кровном родстве с лидером восставших[416]. Именно он выбил из английского правительства возмещение за всю бесстыдно пролитую кровь со времен падения Фицджеральда.

Эффект, который террор Питта произвел на Англию, был менее трагичен. В каком-то смысле его даже можно назвать комичным. Веллингтон, сам ирландец до мозга костей, был в первую очередь реалистом, и дважды реалистом – по отношению к англичанам. Он называл армию, которой командовал, отбросами земли – это замечание весьма ценно, если учесть, что английская армия успешно доказала, что вполне могла бы называться солью земли. Действительно, в нашей армии как национальном символе сокрыта таинственная двойственность.

У англичан есть свойство, отличающее их от ирландцев и шотландцев – любой формальный закон или политический принцип они превращают в нечто заведомо несправедливое по отношению к последним. Парадокс в том, что Англия не только возводит свои крепостные стены из хлама, но зачастую обретает защиту именно при помощи того, что сама выкинула на свалку как хлам. Иными словами, Англия обладает свойством, благодаря которому даже в поражениях добивается успеха – и это весьма существенно. Некоторые из лучших ее колоний поначалу были поселениями каторжников, причем заброшенными поселениями каторжников. Так же и английская армия во многом состояла из тюремных пташек, выпущенных в результате «очистки тюрем» – однако это была хорошая армия, набранная из плохих людей. Более того, это была веселая армия – из невезучих людей.

Такова яркая особенность, которая пронизывает все реалии английской истории, но ее очень трудно отразить в книге, этой истории посвященной. Зато она сверкает в наших фантастических романах и в песнях наших улиц, но ее квинтэссенция – разговорная речь. У этой особенности нет имени, кроме абсурда. Необъяснимый логикой смех – отрада английской души. С ним она переживала самые тяжкие невзгоды с превеликим терпением – в том числе и времена террора, в которые более серьезные ирландцы конечно бы восстали.

Этот вариант абсурдной свободы, этот вариант веселой человечности выстоял во всех передрягах и засасывающих водоворотах порочной экономической системы, пережил кавалерийские атаки реакционеров и иссушающие опасности материалистических общественных наук, воплощением которых стали новые пуритане, сумевшие вычистить из себя даже религию.

Самое скверное, что произошло в ходе долгой эволюции с английскими юмористами – их медленное сползание по общественной лестнице. Фальстаф[417]был рыцарем, Сэм Уэллер[418] – слугой джентльмена. Последние тенденции, похоже, свидетельствуют о том, что Сэм Уэллер будет низведен до статуса Ловкого плута[419]. Определенно нас должно радовать, что какие-то, пусть изрядно растоптанные традиции и темные воспоминания о Веселой Англии все-таки выжили. Для нас к лучшему, что наши общественные науки спасовали перед этим смехом, а наша государственная машина сломала о него зубы.

Ведь когда раздался звук трубы, когда настал страшный день испытаний, поденные работники унылой цивилизации вышли из своих домов, похожих на норы, как будто воскресли из мертвых, и встали на защиту своей страны – под странным солнцем без веры, с одним лишь чувством юмора. И каждый поймет, к какой нации принадлежал Шекспир, рассекавший молниями каламбуров и прибауток темную страсть своих трагедий, если хоть раз услышит, как наши солдаты во Франции и Фландрии кричат: «Открывай галерку!» – кричат, как в театре, как будто они, молодые, пришли к дверям смерти, которые еще заперты, и готовы взломать их.

Аристократы и недовольные
Время действия
Время не указано
Персонажи
Идея текста
Сюжет
План действий
Заметки
Дополнительные поля
Дополнительные поля отсутствуют